Юрий Стефанов: визионер между мирами
В 1960–80-е годы эзотерическое традиционалистское подполье в Советском Союзе представляло собой ряд разобщенных групп и линий, но все они оставили яркий след в поэзии. Все члены «Южинского» кружка в Москве (Юрий Мамлеев, Евгений Головин, Гейдар Джемаль и с 80-х годов Александр Дугин) писали яркие стихи, до сих пор пользующиеся заслуженной популярностью. Великий переводчик Владимир Микушевич долгое время почти не имел возможность публиковать собственные стихотворения и поэмы: его наследие стало просачиваться в печать только с конца советского периода. В 80-е годы стала всходить и звезда Владимира Карпца, а в 90-е годы – Олега Фомина и Олега Грановского. С 60-70-х годов прочные позиции в русской традиционалистской поэзии занимал такой мэтр, как Юрий Кузнецов.
Но даже на этом фоне особняком выделялся Юрий Николаевич Стефанов. Он родился в 1939 году, в детстве пережил в Орле немецкую оккупацию. С 18 лет учился и работал в Москве, в основном в музейных и культурных учреждениях. Свои стихи он с молодых лет предпочитал переплетать в рукописные тетрадки и таким образом распространять среди друзей. В 60–90-е годы он соединял свои сочинения в цельные поэтические циклы, остававшиеся лежать «в столе». В советское время журналы иногда публиковали стефановские переводы французских поэтов (реже – латинских, восточных и др.), но сам по себе он оставался автором, совершенно неизвестным публике. В 1989 году именно Стефанов впервые в СССР опубликовал перевод из Рене Генона – и не что-нибудь, а «Царя мира», и не где-нибудь, а в «Вопросах философии» – главном философском журнале страны. С тех пор там опомнились и таких вольностей себе больше не позволяли… Лишь в конце 90-х годов поэзия Стефанова начала появляться в печати.
После кончины Юрия Николаевича в 2001 году миссию популяризации его наследия в разных аспектах брали на себя его дети от разных браков, его верный ученик Олег Фомин и редактор «Волшебной горы» Артур Медведев. Всего вышли две книги Стефанова в 1997 году, четыре в 2000-е годы[1] и пять – в 2015–2020 годах (начато издание большого собрания сочинений). С огромным опозданием Стефанов приходит к массовому читателю, проявляется себя как фундаментальное событие русской культуры XX века. «Он, может статься, то ускользнувшее от суетного общественного внимания звено культурной преемственности, без которого не понять до конца современного состояния российского духа», – написал о Стефанове писатель и издатель А. Давыдов[2]. Но еще при жизни он стал путеводителем России к классикам традиционалистской литературы Запада и, отчасти, Востока. «Роман о Тристане и Изольде», Генон и Шуон, Элиаде и Монфокон де Виллар, Лавкрафт и Блэквуд прошли через стефановскую призму, прежде чем предстать перед нашим читателем. Но многие ли традиционалисты сегодня сходу ответят, кто был переводчиком и комментатором «Мифа о вечном возвращении» и «Царя мира»?
Стихи Стефанова сложно спутать с чем-либо. При всем разнообразии тематики (а среди них есть и шуточные, и лирические, и любовные, и стилизации под разные культуры мира) в них ярко проявляется личность автора-визионера, наделенного миссией посредника между мирами. В ряде стихотворений Стефанов погружается в китайскую, японскую, тибетскую, индийскую, египетскую, ассиро-вавилонскую, еврейскую ветхозаветную, скандинавскую, ирландскую традиции, щедро сыплет гностическими, алхимическими, масонскими терминами, совершенно непонятным в то время советскому читателю, на что поэт часто сетовал. Поразителен его дар перевоплощения то в Кухулина, то в Одина, то в пророка Даниила (которому посвящены три крупных стихотворения Стефанова). Но гораздо чаще он говорит от имени русской православной традиции (например, образ белокаменного льва с владимиро-суздальских соборов настойчиво появляется в дюжине стефановских стихотворений), и такие случаи наиболее пронзительны, поскольку связаны с оплакиванием разрушения родной культуры в XX веке:
О Господи Боже,
Молитву услышь,
Я знаю – Ты тоже
Со мною скорбишь,
И мне одному
Ты укажешь пути
В подземную тьму
За Россию сойти.
По скользким ступеням
Я тихо сойду
К России в геенне,
К России в аду.
Приближусь несмело,
Скажу, чуть дыша:
Тебе мое тело,
И кровь, и душа.
Склонюсь к изголовью:
И слезы, и гной
Моею ты кровью,
Россия, омой,
И на половины
Мне плоть раздери
И словно холстиной,
Лицо оботри.
И в славе, и в силе
Иди на звезду:
Я вместо России
Останусь в аду[3].
Ад был знаком поэту не понаслышке. Многие стихотворения 70-х годов он, подражая П. Я. Чаадаеву, подписывал как сочиненные в Некрополисе – городе мертвых. О его духовной брани с духами злобы поднебесной ходят легенды, подкрепляемые и его поэтическими описаниями борьбы с дьяволом:
Являлся, проходя сквозь стену,
Ко мне, лежавшему пластом,
Сулил неслыханную цену,
Юлил, хитрил, вилял хвостом.
И, в предвкушенье снеди сладкой,
Голодным псом на ветчину
Косился на меня, украдкой
Глотая мутную слюну.
Вконец визитами своими
Замучил, не давал заснуть,
Ни крест, ни пост, ни Божье имя
Не помогали мне ничуть
В борении с исчадьем мрака,
И, напрочь выбившись из сил,
В зев ненасытный: – жри, собака! –
Швырнул я то, что он просил[4].
Но Стефанов, который всегда подчеркивал свою верность православному христианству, преодолевал искушения, ибо его хранила вещая птица:
По ночам, когда не спится,
Все нейдет из головы,
Все мерещится мне птица
Наподобие совы.
Дивным зрением совиным,
Взятым до утра взаймы,
Я блуждаю по теснинам,
По змеиным кольцам тьмы.
Трех миров они пронзили
Триединый окоем,
Но увидеть их не в силе
Те, кто зрячи только днем.
В них нельзя не заблудиться.
Но страшнее наяву
Прямиком идти без птицы,
Что похожа на сову.
Очарованный совиной
Сутью, чуткий дух не зря
Птицу вещую Афины
Выбрал как поводыря.
Жаль, что близится заря[5].
Итак, Стефанов визионерски уловил то, что обычно даруется лишь посвященным. То самое Потерянное Слово, о тайне которого так ясно писал Рене Генон:
Иль может быть, в счастливый час
Гулял он лугом как-то раз,
А там Потерянное Слово
В траве лежало, как подкова,
И непонятно почему
Попалось именно ему[6].
Поэт чувствовал этот момент и брал перо в руки, чтобы трудиться на своем фронте, как пахарь. «Рука пишущего стоит руки пашущего», – цитировал он Артюра Рембо. В одном из самых известных своих стихотворений Стефанов по-пушкински провозгласил:
Солнце крови, и звезда печали,
И холодный Млечный путь ума –
Как быки с тяжёлыми плечами,
На которых не было ярма.
И лишь сжав ярмом, святым и страшным,
Млечный путь, и солнце, и звезду,
Лемехом пера на белой пашне
Первой строчки взрежешь борозду[7].
Сам процесс творчества Стефанов воспринимал как инициатический путь гнозиса, богопознания:
Подземелий гнилая сырость,
И бездонность небесных сфер,
Кисть и тушь, перо и папирус,
Необъятность весов и мер,
Звёзд полёт и планет скитанья,
Крылья грёз и памяти гладь –
Это всё, чтобы, близясь к тайне,
Знать[8].
Наиболее ярко эта тайна богопознания выражалась Стефановым в тех произведениях, где он экстатически позволял проявиться в себе божеству. Как известно, в Традиции часто человек символически соотносится с Деревом, с Мировым Древом. Но в поэзии Стефанова преобладает несколько иной образ, сочетающий в себе растительные и животные черты – образ Мирового Гриба:
…Досрочно упечённый в пресный ад их,
Ещё брожу, как дрожжевой грибок.
Как древний гриб, как мухомор священный,
Которым окрыляется шаман,
Чтоб воспарить в простор иной вселенной,
Всосав его божественный дурман,
Ещё торчу, о бесы, перед вами –
Такой, как есть, – смешон, придурковат,
Зато не тронут адскими червями,
Которым страшен мой священный яд[9].
Данные образы в смутные дни развала Советского Союза, с марта по август 1991 года, воплотились в развернутый образ поэмы Юрия Стефанова «Конь-осьминог», завершенной за шесть дней до путча ГКЧП.
В современной русской поэзии нет ничего равного по бешеному, экстатическому ритму этого визионерского откровения, в котором автор до неразличимости сливается с распятым на Мировом Ясене грибным шаманом Одином-Вотаном и в то же время в духе индийского понятия ашвамедха – жертвоприношения коня – утверждает тождество жертвы и Того, Кто ее получает:
Кровоточит мой бок, вывалился язык.
Вот он я, враний бог, вот он я, браней бык.
<…>
Чуть не сломился сук, впился в глотку аркан.
Вот он я, бог-бирюк, Вотан, мертвый шаман.
Кровь, как бубен: тум-тум. Зубы все скрип да скрип.
Вот он я, навий кум, Вотан, поганый гриб
С синим трупным лицом, всем грибам побратим.
Кто не стал мертвецом, тот не судья живым.
Ворон все карр да карр, белка все прыг да скок.
Вот он я, бог-драккар, древних драконов бог,
Полой гробницы суть, спелой грибницы сеть.
Нужно веки сомкнуть, чтоб навеки прозреть
И бессмертия снедь смертным слепцам скормить.
Вовремя умереть –– значит нашарить нить,
Что из царства быка, миносова тельца,
К свету наверняка выведет и слепца.
В тьме преисподних дыр бога теснит судьба.
Жертвой держится мир. Жуйте же плоть гриба[10].
Жертва, акт жертвоприношения и Тот, Кому она приносится – едины. Так Вотан превращается в Исуса Христа, Сына Божьего. Ветхозаветная (и германская) заповедь «Проклят всяк, повешенный на древе» разрастается до космических масштабов новозаветного: «Днесь висит на древе, иже на водах землю повесивый». Стих Стефанова окончательно прощается со всем земным и субъективным и вырывается на просторы Вселенной:
Но мирозданье – крест, осененный венцом
Из терновых ветвей. Вот он я, ваш Исус.
По щеке муравей тащит бесценный груз –
Крови моей святой спекшуюся скрижаль.
Эй, Моисей, постой! Овод, уймись, не жаль,
Жаль только тех, кто мне с уксусом трость поднес.
Мир пылает в огне. Лает подземный пес.
Скань венца тяжела. Конь трясет коновязь
И грызет удила. В лоб колючка впилась.
Переполнен потир, но не унять струю.
Жертвой держится мир. Пейте же кровь мою.
Рвется небес рядно. Меркнет солнца слюда.
Исис, Исус – одно, скажет Сковорода
Через тыщу семьсот семьдесят с чем-то лет.
Небеса – мой живот, сонмы светил – скелет.
Так привык эскимос изображать кита,
Так Saint John of the Cross в небе узрел Христа.
<…>
Вот он я, бог слепой с муравьем на щеке.
Мертвый косящий взор: что-то осталось в нем
С тех довременных пор, когда был я конем,
Прежде чем змием стать, ибо неверен взгляд,
Будто конская стать не древнее, чем яд
Ветхозаветных глав, змей, вкушающих прах.
Смертию смерть поправ, конь нагоняет страх
На вершителей бед, мстящих исподтишка.
Небо – его хребет, страны света – бока.
...На мутителей вод, на хулителей Вед...
Воздух – его живот, звезды – его скелет.
<…>
Конь – и Отец, и Сын. Сути его тройной
Не подивится тот, кто лукавому враг.
Воздух – его живот, звезды – его костяк.
Череп – тот теремок из побаски смешной,
Где разместиться смог весь биофонд земной.
Тризну венчает пир. Мяса полон казан.
Жертвой держится мир. Ешьте божий махан.
Мертвая голова, а из пасти – огонь.
Встал из жаркого рва Космос, жертвенный конь.
И тут же – внезапно – поэт спускается от вселенского охвата в кошмарные низины советских реалий 1991 года, воспринятых им в апокалиптическом ключе:
Пули вокруг: фью-фью. Фергана, Карабах.
Мерно бренчит узда. Меркнет небесный свод.
Пала Полынь-звезда на источники вод,
Землю, воздух, эфир, церковь, избу, острог.
Скачет безумный мир. Плачет конь-осьминог.
<…>
Ныне железный век, а по веку и рок:
«Стикс», «ДДТ» и «Смок», гнусные «Звуки Му»
(Очень неплох намек на сошедший во тьму
Призрачный материк, древний лемурий ад, –
Уж не там ли возник весь этот хит-парад?)
<…>
Ширится с каждым днём зев озонной дыры.
Смрадным горят огнем нефтяные костры.
Стали сущим зверьем осы и комары.
Древних драконов кровь претворена в мазут.
Из преисподней вновь чудища в мир ползут.
Рыщет голодный люд. Блуд ненасытный лют.
С неопознанных блюд демоны так и льют
Морок в души землян: гости с дальних планет
Вам откроют секрет, срок последних времян...
Времени больше нет, возвестил Иоанн.
Вместо распева Вед хлещет матерный хрип.
Светит сквозь мой скелет вещий могильный гриб.
Скачет конь-осьминог, мой погребальный ларь.
Вот он я, мертвый бог, вот он я, навий царь.
Мы в последней из фаз. Рушится кров миров.
Вздор, ведь не в первый раз, учит нас Гумилев
Младший. Вспомните Рим: пьянство и свальный грех.
Грим – и струпья под ним. Не сосчитать прорех
На имперском плаще. Блат и разврат: содом.
Новый эдикт? Вотще. Всеевропейский дом –
Погреб пороховой, впрочем, как и всегда.
Мир порос трын-травой. Желчью стала вода.
<…>
Морок, повальный сглаз. Рухнул вселенский кров.
Расчеловечен бог, и обезбожен свет.
Есть ли хоть проблеск надежды в этом мире без Бога? Любой, читавший комментарии Стефанова к Элиаде, знает, что он никогда не оставлял упований на Христа. Потому и в последних строках «Коня-осьминога» назван единственный выход:
И ничего нигде не остается вне
Властелина миров, жертвенного коня,
Чей погребальный ров вечно полон огня.
Во всяком случае, с первой до последней строчки Юрий Стефанов служил Слову, Логосу. В этом его непреходящее значение.
Что моя кровь и плоть,
Муки трудов и дней?
Только земли щепоть
Между твоих корней,
Слово.
Использованная литература
- Кулынько Д. Наползает на нас материк // Книжное обозрение. 1998. № 14 (6-7 апреля).
- Стефанов Ю. Н. Заклинания. М., 1997.
- Стефанов Ю. Н. Изображение на погребальной пелене: Стихи, поэмы, переводы. М., 2006.
- Стефанов Ю. Н. Конь-осьминог. М., 1997.
- Стефанов Ю. Н. Крыльцо Ангелов: Повести. Рассказы. Эссе. М., 2004.
- Стефанов Ю. Н. Мистики, оккультисты, эзотерики. М., 2006.
- Стефанов Ю. Н. Скважины между мирами. Литература и Традиция: сборник статей. М., 2002.
[1] Стефанов Ю.Н. Скважины между мирами. Литература и Традиция: сборник статей. М., 2002; Стефанов Ю.Н. Крыльцо Ангелов: Повести. Рассказы. Эссе. М., 2004; Стефанов Ю.Н. Изображение на погребальной пелене: Стихи, поэмы, переводы. М., 2006; Стефанов Ю.Н. Мистики, оккультисты, эзотерики. М., 2006.
[2] Кулынько Д. Наползает на нас материк // Книжное обозрение. 1998. № 14 (6-7 апреля).
[3] Из поэмы «Сошествие во ад» (1963).
[4] «Искушение» (7-8 июня 1973).
[5] «О сове, что ночует в моей голове» (лето 1973)
[6] «Сирано де Бержерак».
[7] «Солнце крови, и звезда печали» (из цикла «Язык премудростей звериных»).
[8] «Прана вещей (триптих)» (1960-е).
[9] «Древний гриб» (из цикла «Заклинания», 1995).
[10] «Конь-осьминог» (1991, опубликовано в 1997).