РУССКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ВОЙНА
Война. Когда мы слышим это слово, испытываем к нему ненависть и неприязнь, а в фантазии проносятся разные ужасы и кошмары. Откуда они там взялись? Ясно откуда: в основном из больного воображения режиссеров и сценаристов бесчисленных фильмов, художественных и так называемых документальных. Оттуда, из сознания и подсознания режиссеров и сценаристов, они благополучно перекочевали на наши экраны, а затем прямиком к нам в фантазию. «Из всех искусств для нас важнейшим является кино» — внушал реформаторам жизни Владимир Ильич Ленин.
Выходит, все пацифистские стенания придумали журналисты, писатели, кинематографисты? Не совсем, но об этом чуть позже.
Более жесткий вопрос: так что же, ужасов и кошмаров на войне вовсе нет? Есть, разумеется, но не такие, как в фильмах. На настоящей войне всё не так...
Ужасы и кошмары сопровождают нас просто повсюду, даже в мирной размеренной жизни, когда будто бы чист горизонт... Только в обыденной жизни ужасы спят в глубине нас самих. Разлуки, страдания, болезни и смерть подстерегают нас в каждый момент, их нападение неизбежно, но нам, разумеется, нравится до времени этого не замечать. А на войне они рядом, предстают перед воином во всей своей силе и абсолютной реальности. Воин не болен, не стар и не дряхл — он молод и полон сил, он хочет действовать, жить. Поэтому он куда больше способен встретить метафизический лик бытия лицом к лицу, больше способен противостоять трагедии жизни, судьбы, чем разбитый инсультом старик, забывший себя и весь мир, или чем дистрофичный ученый, иссохший от собственной мудрости и груза лет.
Почему, с каких пор о войне мы думаем как о позоре нашего рода — как об атавизме, доставшемся нам от злобных, тупых первобытных людей? Но понять современников наших возможно. Никто не хочет умирать за нефть, территории, сейфы каких-нибудь олигархов, за власть имущих — вообще за любую ценность земную, а сферы небесные нам представляются жалкими грёзами, иллюзией, ерундой...
Война, разумеется, это не благо. Но и не зло. «Война — это путь жизни и смерти» — учили китайцы ушедших эпох.
Бросим взгляд на историю. Воин, путь воина... Каста кшатриев — следующая после касты брахманов, вторая по значимости, то есть высокая неимоверно. Путь воина — трудный, опасный духовный путь, ведущий к сияющим недоступным высотам.
Вспомним «Йогу отчаяния Арджуны», первую главу «Бхагавадгиты». Арджуна, великий воин, выезжает на колеснице на поле между двух войск, выстроившихся в боевые порядки и готовых к атаке. Арджуна в отчаянии. Он не хочет сражаться, ведь в войске, одном и другом, его учителя и наставники, святые отшельники и мудрецы, родственники и друзья — все те, кого он чтит, уважает и любит. Как будет он их убивать? Арджуна взывает к богам, небесам, роняет лук, стрелы и падает на дно колесницы, охваченный горем и состраданием — он сломлен, он потрясён...
И тогда возничий его колесницы, в которого воплотился бог Кришна, упрекает его как арийца и воина в малодушии и разъясняет ему тайные духовные пути всех видов йоги, призывает преодолеть бессилие сердца и, как и подобает мудрецу, не скорбеть ни о живых, ни об ушедших. Бог призывает его быть яркой нитью в ковре мироздания, следовать своей судьбе, проживая все её счастья и несчастья, но в то же время быть от всего стороне, в том числе и от собственной судьбы, созерцая её и весь ковер мироздания в небесном спокойствии и аскетической безмятежности.
Труден путь воина, что говорить...
Теперь обратим внимание на два важных момента.
Во-первых, — это падение понимания образа, статуса и пути воина по ходу истории. Воин превратился сначала в солдата, то есть в обученного и вымуштрованного человека, способного к беспрекословному подчинению и действию в условиях боя, войны. Затем превратился в «пушечное мясо» — в обычного человека, нередко не умеющего даже стрелять, тем более подчиняться, идти на смерть, которого просто призвали в армию и отправили на фронт. Вспомним Первую мировую войну или Вторую, когда на передовую, даже сразу в атаку, гнали простых людей... без воинских навыков, к тому же, бывало, и без оружия. Теперь же воин почти превратился в прыщавого программиста, засевшего в бункере в безопасной стране и управляющего ракетами, дронами, всякими роботами. Такой «воин» не только не видит противника, не встречается с ним лицом к лицу, но и не сталкивается ни с какими метафизическими реалиями, раскрываемыми войной: со смертью, страданием и состраданием, с преодолением, отвагой, доблестью, болью. Такой «воин» — это никто и ничто.
Во-вторых, образ противника деградировал в неменьшей степени. Сначала, как при Арджуне, противник был равным по доблести, мудрости, чести, и воин испытывал к нему лишь уважение, даже любовь. Такое отношение, медленно делаясь все более редким, сохранялось тысячелетия. Последние его яркие проявления нетрудно заметить, к примеру, в рыцарских поединках, кодексах самураев. Сражаться не с равным противником, а с варварами, бунтовщиками, простыми людьми считалось постыдным.
Помню, какой-то античный автор описывал такую ситуацию. В небольшом городе Римской империи восстали рабы. Только в своем большинстве рабы эти были плененными римлянами воинами, даже полководцами различных народов, племён. Но все равно теперь это были рабы. Пять тысяч человек. Сражаться с рабами (как, впрочем, и позже с армией Спартака) никто не хотел. Но все же послали отряд из трехсот человек. Дальше — сам бой. Шансов у восставших не было никаких. Хотя они были воины, но разрозненные, не организованные в войско. Римский же отряд являл собой единое целое, единый организм, мгновенно перестраивающийся из одного боевого порядка в другой — то «черепаха», то «оборонительный круг», ударить там, потом молниеносная атака в другом месте и так далее. Действовали римляне спокойно и методично, уничтожая один очаг сопротивления за другим. Бой длился весь день, у римлян потерь никаких, восставшие перебиты и пленены. Но самое интересное, что возвратившийся римский отряд выжидал в отдалении и вошел в Рим только ночью, стесняясь сограждан за эту бесславную битву...
С течением времени противник из равного по достоинству превратился в исчадие ада, врага. Война теперь шла между добром и злом. При этом добро было, мягко говоря, приукрашено, а зло, наоборот, очернено. У противника же добро и зло просто менялись местами. «Свои» были теперь всегда правы, «чужие» оказывались сплошь извергами и лгунами. Вместо достоинства, правды в дело пошла агитация и пропаганда.
Но даже в образе изверга, воплощения зла, противник все равно оказался опасен — ведь сила зла на войне была почти равной силе добра. А сила как аргумент со временем стала куда убедительней правды, добра, а позже и пропаганды. Поэтому образ противника был низведен до уродов и маргиналов, до алкоголиков, наркоманов, маньяков, фанатиков и сумасшедших, то есть до нечленораздельного бессильного сброда, который лучше всего истреблять беспилотниками, химией, умными бомбами. Конечно, локальные войны пока что остались, но доживают свой срок...
Какой тут Арджуна и воинский путь... Речь здесь идет о другом...
Теперь, сказав пару слов о воинах и войне, обратимся к настроениям и парадигмам эпохи расцвета русской философии, а именно к XIX — началу XX века.
В представлениях, мыслях и чувствах людей тогда доминировали, с одной стороны, слабеющее, но тысячелетнее христианство, вошедшее в плоть и кровь, с другой стороны, позитивистская философия и, как ее побочное следствие, гуманизм.
Всё здесь достаточно просто. Воин и воинский путь в христианстве уничтожены не были, но в основном отошли, так сказать, на внутренний план. Правда, война шла уже не с равным, достойным противником, а в чистом виде со злом — с дьяволом и с бесчисленными его проявлениями. Дьявол был злом, и при том был силен, невероятно силен, но все-таки не был непобедим.
Война велась главным образом с самим собой, со своей греховной природой. Каждый из нас сочетал в себе человека земного и человека небесного. Первый, порочный, причастен был к смерти и тлену, второй — к жизни вечной в аду или в раю. Ради второго, небесного, человека и шла война, причем беспощадная. Зло для христианина, самое страшное — это падение души, небесного человека, во ад. В войне со злом он был готов на что угодно: подвижники, мученики и святые шли на страдания, подвиги невероятные, даже на смерть, лишь бы приблизиться к Богу и дóлжным образом войти в царство вечности. Подобные подвиги, подлинный героизм, были возможны прежде всего потому, что вечная жизнь была для этих людей отнюдь не иллюзией, не туманной мечтой, а безусловной реальностью.
Резко набирающая обороты позитивистская философия провозгласила всевластность материи, единственной реальностью сделала феноменальный мир. Метафизика была превращена в физику, духовные измерения — в производные вещества, душа — в функцию мозга. Небесный человек был низложен и устранен, вечная жизнь вместе с Царством небесным — отменены. Оставшийся нам земной человек был обречен умереть: после смерти ему назначалось рассеяние, исчезновение, гниение, тлен, то есть его поджидало ничто.
При такой философии то, ради чего стоит жить, естественным образом сместилось в земное — ценностью высшей сделался сам человек, точнее, земной человек, его жизнь. Отсюда и весь гуманизм, а вместе с ним пацифизм: зло — не падение в ад и не дьявол, не плохая судьба по ту сторону смерти, а страдание, смерть в этом самом физическом мире, единственно подлинном и реальном. Понятно, что в таком случае покушаться на жизнь, на свою, а особенно на чужую, причинять людям страдания, создавать дискомфорт — преступление, зло. Аскеты, подвижники, мученики, которые предали свою плоть страданию, пожертвовали даже жизнью земной (причем, как стали теперь говорить, исключительно из-за своих заблуждений), попали в преступники.
Несмотря на противоречия и неувязки, на откровенный абсурд, позитивистская философия, а вместе с ней гуманизм, пацифизм, в XIX веке настолько захватили умы человечества, что превратились для оного в неоспоримую очевидность. Понятно, что христианская вера в пролонгацию мира и жизни за пределы вселенной физической, тем более вера в жизнь вечную, поблекли, сместились на задний план.
Платон, ознакомившись с пространными сочинениями Демокрита, заложившего твердые основы современного позитивизма, поразился его обстоятельности и в то же время абсурдности, потом сразу потребовал сжечь все его книги как крайне нелепые и вредоносные, однако на удивление заразительные. Но этого не получилось...
Так или иначе, но русские философы оказались под двояким влиянием: ослабевающего христианства, которое многие из них стремились переосмыслить и восстановить в прежней силе, и набирающего мощь позитивизма, отбросить который они не могли, поскольку и сами уже пропитались этим учением довольно-таки основательно.
Граф Лев Николаевич Толстой тому яркий пример. Отрекшись от учения о трансцендентном Боге, от тайного смысла Троицы, от богословия апофатического благодаря богоявлению и речениям Господа соединившегося с богословием катафатическим, короче говоря, отрекшись от всего тысячелетнего здания христианской метафизики, он отправился на поиски Бога, хотя и сомнительные, но самостоятельные. Следовал Лев Николаевич главным образом чувству, душе но, к сожалению, также и разуму... зараженному морализмом и позитивизмом...
Отбросив всю метафизику, он трактует евангельские заповеди о подставлении другой щеки, о любви к ближнему и так далее с чисто гуманистических, пацифистских позиций и создает свое весьма логичное учение о непротивлении злу насилием. Логичное, заметим, для человека только земного, без перспективы небесной. Непонятное с пацифистских позиций он попросту опускает, например, «не мир пришел Я принести, но меч».
Другими словами, с одной стороны, Лев Толстой как философ и как человек стремится к Богу, к вечному, к небесам, а с другой стороны, как приверженец мышления объективного, позитивистского, как непримиримый противник всяких иллюзий и грез, эти предметы своих глубочайших стремлений не в состоянии счесть реальностью, как бы того ни хотел. Что и говорить, положение неприятное...
Другой философ, Иван Александрович Ильин, с его книгой «О сопротивлении злу силою», критикует Толстого, однако при этом оказывается точно в таком же положении. Всё потому, что и он не покидает болота чистой морали, как бы основанной исключительно на «голосе сердца», а на самом деле на земном человеке как ценности высочайшей и на неверии в сферы духовные, то есть на гуманизме.
Придумывая ситуации, когда делается выбор не между непротивлением и злом, а между двумя видами зла, он предлагает выбирать наименьшее зло, но быстро запутывается в противоречиях, свойственных всем гуманистам. Идет человек, видит, старушка и школьница выпали с лодки и тонут в реке, и он понимает, что успевает спасти лишь одну. Кого? Вроде бы школьницу — она молодая, вся жизнь впереди. Или старушку?! Она больше знает и много мудрее. Но, с другой стороны, приклеивать к людям ценники со стоимостью их жизни — старушка, допустим, 30 де (духовных единиц), а школьница 150 — с точки зрения того же гуманизма тоже не очень красиво и явно ведет не к добру... То есть в сфере чистой морали, а именно морали, ищущей обоснований в самой себе, эти проблемы неразрешимы...
Имея в виду и философов совершенно других, Бердяева, например, сосредоточенного на метафизике христианства, можно было бы резюмировать проблемное отношение русских философов XIX — начала XX века к воинам и войне следующим довольно-таки жестким наблюдением: слишком пропитаны они неосознанным гуманизмом и мало в них веры в перспективы небесные.
При этом русские философы и сами это неплохо понимали. Тот же Бердяев, к примеру, писал: «Вы, пацифисты-гуманисты, восстающие против войны и призывающие к вечному миру, вы не верите в высший смысл человеческой жизни, не верите в вечную жизнь». И если эту фразу понять не как обращение к каким-то воображаемым пацифистам, а как обращение прежде всего к себе самому, к привнесенному временем пацифизму в себе, то трагический смысл, даже отчаяние, горестный плач этой фразы становится очевидным: слишком слаба наша вера в вечную жизнь...
Это всё так, НО...
Но когда началась Первая мировая война и пошли письма с фронта, когда русское общество столкнулось с войной вполне конкретно и когда уже нельзя было не реагировать не только на ужасы и кошмары войны, но и на невероятную храбрость, самопожертвование, милосердие, в отличие от мирных времён часто выказываемые на войне даже простыми людьми, на случавшиеся у солдат высочайшие прозрения, на явления ангелов и святых и так далее, многие философы несколько переосмыслили свои точки зрения в сторону углубления понимания пути воина и сущности, смысла войны.
И снова Николай Бердяев, писавший во время войны:
«В войне соприкасаются предельные крайности, и дьявольская тьма переплетается с божественным светом».
Это, конечно, куда ближе к пониманию тех метафизических глубин нашей жизни, вообще мироздания, бытия, с которыми рано или поздно сталкиваемся мы все, и которые предстоят перед воином во всей своей яви на его очень трудном, опасном духовном пути...