Перформативность суверенитета: вызов эссенциализму в рамках теории международных отношений

25.01.2021

Суверенитет был неотъемлемой чертой науки о международных отношениях с момента зарождения этой дисциплины. Эта концепция пронизывает каждый уровень анализа – от суверенитета индивидуальной воли и прав человека до суверенной власти правительства и далее до территориального суверенитета национального государства, устанавливая границы и возможности игрового поля международных отношений.

Однако посредством серии теоретических эссенциализаций концепция была преобразована в онтологию сама по себе, что позволило понятию «суверенитет» существовать априори к его практическим и дискурсивным воплощениям.

Вместо того, чтобы быть составляющей открытого исторического процесса и представлять собой результат непосредственной практики, суверенитет стал непререкаемым состоянием бытия. Определяя «анархию» как нечто, что существует за пределами территориальных границ суверенного государства, «суверенитет» по умолчанию погружает нас в тот самый мир, который представляют основные теоретики международных отношений.

В равной степени бросая вызов теории и практике, ниже я продемонстрирую, как понятие «суверенитет» оспаривается «по существу», если взглянуть на него через критическую призму перформативности.

Я начинаю с обрисовки общепринятых представлений, которые конструируют суверенитет как сущность, зависящую от объективных (хотя и различных) критериев. Путем перформативного прочтения суверенитета как дискурса и практики я затем проиллюстрирую, что «эссенциалистское представление о суверенной государственности… не является невинной концептуальной ошибкой» (Aalberts 2004, 257).

Вместо этого, если посмотреть на одновременную последовательность и неоднозначность поднятия на щиты понятия «суверенитет» в истории международного права, эссенциализации концепции снова появляются как неотъемлемая часть «[сокрытия] суверенитета как политической практики» (2004, 257). Таким образом, в следующем размышлении я доказываю, что вместо того, чтобы ссылаться на дилемму «быть» или «иметь», суверенитет эффективно перформатируется.

 

Осуществление суверенитета

Во всей реалистической, либеральной и основной конструктивистской литературе территориально суверенное (национальное) государство составляет основную единицу анализа (см. Doyle 1986; Morgenthau 1948; Wendt 1992). В основе этого дисциплинарного мифотворчества лежит Вестфальский мир, подписанный в 1648 году в ознаменование окончания религиозной войны в Европе и установления территориально определенной государственности (Tickner 2011, 5).

Это окончательное разграничение территориальных границ сделало возможным онтологическое разделение внутреннего, определенного исключительной суверенной властью, от внешнего, отмеченного отсутствием такой власти.

Это разделение должно было закрепиться в литературе по международным отношениям с разрывом от классической теории к структурной/системной или неореалистической теории, которую возглавил Кеннет Вальц (1959; 1979), когда он концептуализировал мир в терминах распространения «формально подобных единиц», где суверенитет содержится в международном пространстве, определяемом, в отсутствие высшей силы, анархией (Barkawi 2010, 1361).

Помимо признания различий в силе и возможностях между государствами, их формальное сходство, особенно в отношении предполагаемой территориальной принадлежности, дает им признание суверенной государственности, как если бы она была дана природой. Это сделало теорию международного права фундаментально зависимой от «овеществления государственных территориальных пространств как фиксированных единиц безопасного суверенного пространства» (Agnew 1994, 77).

Соединение понятия государства с такой фиксацией территории, где это пространство понято не только как «внутреннее», но также как расположение и источник самого «суверенитета» (далее приравниваемое к «внутреннему царству порядка и спокойствия» Doty 1996, 148), таким образом, позволило конструировать суверенитет как преддискурсивную черту или сущность территориального государства.

Тем не менее, окончание «холодной войны» возродило интерес ученых к вопросам суверенитета. Вопросы о том, когда и почему признается суверенитет, и обязательно ли он привязан к территориальному пространству или может быть применен для обозначения населения, а не государства, увеличились с распадом Балкан и интенсификацией процессов глобализации (Biersteker and Weber 1996 ).

Некоторые пытались объяснить различия в суверенном самовыражении и возможностях, особенно в связи с очевидным провалом «постколониальной государственности» (Aalberts 2004, 245; Doty 1996, 147).

Конструктивистские интервенции, в частности, переосмысление понятия «анархии» Вендта (1992) как «того, из чего творят государства», признали социальную конструкцию суверенитета в терминах конститутивного отношения между суверенитетом и государственностью – и тот факт, что ничто не существует вне интерсубъективно согласованных значений, социальных практик и отношений.

Однако, менее критические конструктивистские подходы легко попадали в те же описательные ловушки, что и реалистические и либеральные концептуализации суверенного государства, по-прежнему предполагая ту же картину международного сообщества как структуру формально подобных единиц – хотя и признавая общественное производство довольно естественной данностью указанного порядка. Однако, некоторые пошли дальше.

 

Деконструкция суверенитета как онтологии

Отступая от господствующей международной теории, критически мыслящие ученые, которые вместо этого опирались на постструктурное мышление, стремились поместить суверенитет в контекст набирающей популярность литературы о социальном конструировании и перформативности.

«Его значение может быть в некоторой степени оспорено конституционными юристами и другими знатоками тонкостей, но по большей части государственный суверенитет выражает повелительное молчание», – размышлял Р. Б. Дж. Уокер (цит. По Weber 1992, 199) в 1992 году. Вместо того чтобы признать суверенитет «по существу оспариваемым», учитывая рост количества исследований природы суверенной государственности, Уокер (1992) пришел к выводу, что суверенитет остается «по существу неоспоримым» понятием.

Чтобы исследовать «повелительное молчание», характеризующее дискуссии о том, что на самом деле влечет за собой суверенитет государства, мы можем использовать Джексона (1991) как ключевой образец овеществления суверенитета в литературе по международным отношениям.

Если концепции суверенной государственности традиционно понимались в вестфальских терминах анархии или внутреннего/внешнего противостояния суверенитету, то 1980-е годы ознаменовали сдвиг в научном внимании решения возникающей проблемы, когда постколониальные государства, особенно в Африке к югу от Сахары, явили обратное: (предполагаемое) международное согласие и внутригосударственные беспорядки и насилие (Doty 1996, 148).

«В этом контексте можно задаться вопросом, какое значение может быть приписано суверенитету», – отмечает Албертс (2004, 247), – «теперь, когда он может также обозначать свою противоположность, то есть зону анархии». Чтобы понять эту инверсию значения суверенитета, Джексон (1991; Джексон и Росберг, 1982) изложил свой тезис о квазигосударстве (в противоположность действительному государству).

Знаменуя сдвиг в международном нормативном порядке, африканские постколониальные государства возникли в то время, когда критерии так называемого «позитивного суверенитета» эмпирической государственности больше не были необходимы для получения международного признания суверенного государства (Jackson 1991, 1).

Вместо этого новым независимым государствам было предоставлено «формально‑правовое условие» отрицательного суверенитета, защищающее их от внешнего вмешательства, несмотря на то, что они не пользовались «эмпирическими критериями» «существенной и надежной государственности», такими как «способность к эффективному и гражданскому управлению». (Aalberts 2004, 252-53).

Отмечая временное состояние постколониальных государств, которым должно быть разрешено «вступление в международный порядок» до (как утверждается) их необходимого и естественного перехода к положительному суверенитету, квазигосударственность эффективно подтверждает статус «настоящей» государственности. Кроме того, она служит напоминанием об определяющей роли суверенитета в нормативном и материальном структурировании международного порядка.

Подчеркивая суверенитет как часть продуктивных «языковых игр», имеющих центральное значение для построения международного права и политики, этот отчет, «с учетом предполагаемого эмпирического ядра "реальной государственности"… [по‑прежнему] делает суверенитет институтом, существующим отдельно от международной практики» (2004, 256).

Таким образом, ему не удается выйти за рамки «описательной ошибки» «традиционного дискурса о суверенитете», вместо этого он стремится «спасти сам суверенитет» посредством «подтверждения "реальных и истинных основ" суверенной государственности» (Doty 1996, 149). Таким образом, «анализ квазигосударственности… служит выражением эссенциалистских толкований суверенитета» (Aalberts 2004, 247).

Стало быть, оспаривать суверенитет по существу означает полностью пересмотреть и переосмыслить суверенитет и его отношение к государственности как «субъект в процессе»; рассмотреть состояние становления, а не бытия.

Связывая теорию перформативности пола и гендера Батлера с субъектом суверенного национального государства, Вебер (1998, 79) демонстрирует, что суверенитет и государственность должны быть связаны не с принадлежностью к отдельным областям естественного, а к социальному или культурному переосмыслено как «составное и нераздельное».

Находясь в более крупных смысловых структурах, суверенитет и государственность составляют друг друга через серию репрезентативных/цитирующих приемов, где значение каждой из них выводится из того, как она выполняется и применяется на практике.

Вместо того, чтобы останавливаться на описательном заявлении Джексона о том, что то, что объясняет признание юридической государственности, можно найти в изменении международных нормативных режимов, перформативное толкование суверенитета дает более глубокую возможность для объяснения самого создания и повторения указанных режимов.

Вместо того, чтобы додискурсивно проистекать из сущностного состояния бытия, именно это определение того, что значит «быть» суверенным государством или «утверждать» суверенную власть, составляет де-факто пространство суверенитета. Если «государства делают из этого анархию», то государства – есть то, что они делают.

Однако важно то, что когда государства действительно вызывают к существованию свой суверенитет, то они делают это множеством как логических, так и непоследовательных способов. Тем не менее, мысля изнутри более крупных структур власти и прочих, неотделимых от них, признание суверенитета в том виде, в каком оно перформатируется, не означает, что все государства пользуются равными возможностями для его введения, признания и конечного «успеха».

Право как отстаивать, так и признавать государственный суверенитет, в свою очередь, может стать инструментом, с помощью которого можно отрицать или оспаривать суверенную легитимность других. Это двойное использование суверенитета является центральной чертой международных отношений в целом и международного гуманитарного права (МГП) в частности, посредством чего некоторые государства заявляют о своей суверенной власти и тем самым укрепляют свой собственный суверенитет, объявляя другие государства недееспособными или неквалифицированными.

Повторюсь, это не означает, как гласит основная теория международного права, что суверенитет – это то, что государство просто имеет или не имеет в зависимости от определенных объективных критериев. Вместо этого, когда подчеркивается суверенитет как перформативный, кажущиеся «естественными» критерии обладания или не обладания суверенитетом, и практики, посредством которых происходят процессы признания или отрицания, денатурализуются и превращаются в черты более широкой системы нормативности/отклонения:

«… Понимаются как продолжающиеся процессы, посредством которых "обычные предметы" и "стандарты нормальности" дискурсивно конституируются, чтобы создать эффект, что оба являются естественными, а не культурными конструкциями» (Weber 1998, 81).

В следующем разделе будет рассмотрен пример различения этих процессов, очерчивая метрики включения и исключения в международном контексте посредством овеществления и натурализации дискурсов суверенитета и утверждения суверенной власти.

 

Суверенитет на практике

Внимание к практике дифференциации в построении международныъ отношений критически подрывает объяснительные возможности теории квазигосударственности Джексона. Указывая на историческую последовательность того, какие государства признаны полностью суверенными субъектами, а какие становятся нежелательными, а значит, побежденными объектами в международном масштабе, бинарный принцип Джексона «отрицательный-суверенитет/положительный-суверенитет» снова и снова появляется как пригодный для определения конфигураций власти.

Посредством «разделения суверенитета на положительный и отрицательный и присваивания каждому из них сущности, вызывающей образы идентичности, которые присутствовали во многих прошлых имперских столкновениях между Севером и Югом» (Doty 1996, 151), возникают современные дискурсы, которые проводят различие между реальными/функционирующими и квазигосударствами (изгоями), и, таким образом, увековечивают долгую историю оправданий колониального господства.

Это особенно очевидно в рамках МГП. Возьмем, к примеру, принцип ответственности за защиту (R2P). Отмечая еще один международный нормативный сдвиг от рассмотрения суверенитета как права на невмешательство к ответственности за невмешательство, R2P наделяет все государства-члены ООН правом вмешиваться, когда государство не желает или не может защитить свое население от геноцида, а также когда имеют место преступления против человечности, военные преступления и этнические чистки (Мамдани 2009; Уильямс и Беллами 2011).

Здесь интересен тот факт, что режим R2P дает возможность «раздвоения международной системы между суверенными государствами, граждане которых имеют политические права» и «территориями опеки, население которых рассматривается как подопечное, нуждающееся во внешней защите» (Mamdani 2009, 53).

Это перекликается с прежним разделением международного сообщества по «стандартам цивилизации», узаконившим колониальное завоевание неевропейских земель и народов (Anghie 2007) – тех, которые еще не были цивилизованными – посредством наделения «суверенных» государств правом вмешиваться в дела тех, кто терпит поражение в своём «праве на суверенитет».

Дело здесь не в том, чтобы выступать против или в пользу R2P и его полезности, а в том, чтобы подчеркнуть мимолетную и даже неоднозначную роль суверенитета как концепции и практики в структурировании международного права, постоянно мобилизуемого от имени более сильных («реальных») государств для делегитимизации суверенитета других («провалившихся»), чтобы оправдать интервенционистскую политику.

Таким образом, наименование некоторых государств изгоями/неудачниками/квази – или даже квирами (Weber 1996) – служит законным военным и другим вмешательствам «во имя человечества», одновременно усиливая и подтверждая суверенную позицию действующих государств против «некомпетентного», «плохого» государства, на которого направлено воздействие.

Одновременно, однако, не только лишение суверенитета может быть использовано ради облегчения интервенции, но и признание суверенитета может в равной степени использоваться более сильными государствами в качестве ключевого элемента в политической борьбе за власть.

Ливия является ярким примером обоих процессов. С одной стороны, «коалиция добровольцев», возглавляемая США, Великобританией и Францией, использовала ответственность по защите суверенитета в качестве оправдания, чтобы осудить суверенную власть президента Каддафи и таким образом осуществить военное вмешательство, превратившееся де-факто в кампанию по смене режима (Wai 2014). Это лишь один пример рисков злоупотребления обязанностью по защите суверенитета в более широкой политической борьбе за власть.

С другой стороны, выбор и признание «международным сообществом» Транснационального национального совета (ТНС) в условиях продолжающегося конфликта знаменует собой особую практику легитимности и силы, которую «следует интерпретировать в контексте колониальной истории, связанной с предшествующими формулировками этой проблемы». (Чубукчу 2013, 49).

Эти формулировки возникают в логике предоставления колониальными державами «правосубъектности» [для выбора местных представителей] в форме суверенитета именно для того, чтобы сделать возможным передачу этого суверенитета назад колониальным администраторам, передав права на торговлю, территорию или титул (Anghie 2007; Çubukçu 2013, 49). Таким образом, международное вмешательство в Ливию в 2011 году «также связано с проблемой признания того, "кто является суверенным и почему"» (Çubukçu 2013, 49).

Предоставление США и союзниками суверенитета ТНС, следовательно, способствовало появлению в Ливии «нового юридического лица, которое может подписывать договоры и заключать контракты (со своими компаниями) на торговлю нефтью, осуществлять "реконструкцию страны" и ... имеет доступ ко всем международным конвенциям и протоколам, касающимся борьбы с терроризмом» (2013, 49).  Короче говоря, осуществляет интересы «Запада».

Заключение

Подспудное, но приведшее к последствиям использование суверенитета в случае с Ливией лаконично иллюстрирует, что «говорить о суверенитете… значит никогда не называть того, что уже есть» (Ashley and Walker 1990, 381).

Тем не менее, оспаривать суверенитет как преддискурсивную реальность или состояние бытия – не то же самое, что утверждать, что общепринятые представления о том, как суверенитет устроен или действует (или кому он принадлежит), всегда неверны или неуместны. Напротив, это эссе продемонстрировало, что оспаривание суверенитета как такового означает подчеркивание перформативной природы суверенитета как осуществляемого, а не имеющегося.

Как более старые, так и более поздние концептуализации суверенитета в международной теории, ключевым примером которых является Джексон, остались за рамками описания. При этом они не смогли объяснить, как и почему суверенитет, по смыслу и на практике, предстает как неуловимый процесс, по-разному применяемый для конкретных политических целей, находящихся в определенных исторических контекстах: временами служа власти, а в других служа средством для того, чтобы перечить ей.

Кроме того, оспаривание эссенциализации суверенитета позволяет глубже и всесторонне понять, как суверенитет может быть сразу мобилизован в рамках его обычных бинарных границ (суверенный/несуверенный; реальный/квази; функциональный/неудачный; эмпирический/юридический) на службе власти, а также как он принимает странные и не поддающиеся расшифровке формы (см. обсуждение Вебером в 1999 г. о квир-Кубе Кастро).

Как и в случае с теорией (Cox 1981), «суверенитет» всегда предназначен для кого-то и с определенной целью; иногда он отрицается, в других случаях признается, а в некоторых, как показывает Ливия, происходит и то и другое одновременно. Таким образом, международное гуманитарное право подкрепляет суверенитет как социально-культурный продукт, демонстрируя его дискурсивную мобилизацию и практическое применение на службе конкретных интересов.

МГП далее подчеркивает парадоксальный и двусмысленный характер суверенитета на протяжении всей истории и подчеркивает его сущностное оспаривание. Вместо того, чтобы разграничивать что-то фиксированное и по существу «известное», суверенитет вновь появляется как постоянное состояние становления.

В конечном счете, эта денатурализация эссенциализации суверенитета помогает нам понять, как теории, такие как теория Вальса, Джексона и их предшественников, были и продолжают оставаться неотъемлемой частью сохранения структуры международного порядка – как иерархии, а не анархии. Это было бы полезно для учебных программ по международным отношениям.

Ссылки

Aalberts, Tanja E. 2004. “The Sovereignty Game States Play: (Qausi-)States in the International Order.” International Journal for the Semiotics of Law 17: 245–257.

Agnew, J. 1994. “The territorial trap: the geographical assumptions of international relations theory.” Review of international political economy 1 (1): 53-80.

Anghie, Antony. 2007. “Governance and Globalization, civilization and commerce.” In Imperialism, sovereignty and the making of international law., by Antony Anghie, 245-272. Cambridge: Cambridge University Press.

Ashley, R.K., and R.B.J. Walker. 1990. “Conclusion: Reading Dissidence/Writing the Discipline: Crisis and the Question of Sovereignty in International Studies.” International Studies Quarterly 34 (3): 367–416.

Barkawi, Tarak. 2010. Empire and order in international relations and security studies. Vol. III, in The International Studies Encyclopedia, edited by Robert Denemark, 1360-1379. Chichester: Wiley-Blackwell.

Biersteker, Thomas J, and Cynthia Weber, 1996. State Sovereignty as Social Construct. Cambdrige: Cambridge University Press.

Cox, R.W. 1981. “Social Forces, States and World Orders: Beyond International Relations Theory.” Millennium: Journal of International Studies 10 (2): 126-155.

Çubukçu, Ayça. 2013. “The Responsibility to Protect: Libya and the Problem of Transnational Solidarity.” Journal of Human Rights 12 (1): 40-58.

Doty, Roxanne. 1996. “Repetition and Variation: Academic Discourses on North-South Relations.” Imperial Encounters: the politics of representation in North-South relations (University of Minnesota Press) 145-162.

Doyle, Michael W. 1986. “Liberalism and World Politics.” The American Political Science Review 80 (4): 1151-1169.

Jackson, R, and C Rosberg. 1982. “Why Africa’s weak states persist.” World Politics 35 (1): 1-24.

Jackson, R. H. 1991. Quasi-states: sovereignty, international relations and the Third World. Vol. 12. Cambridge: Cambridge University Press.

Mamdani, Mahmood. 2009. “Responsibility to Protect or Right to Punish?” In Saviors and Survivors: Darfur, Politics and the War on Terror, by Mahmood Mamdani, 271-300. Doubleday.

Morgenthau, Hans J. 1948. Politics Among Nations: The Struggle for Power and Peace. New York: A.A. Knopf.

Tickner, J. Ann. 2011. “Retelling IR’s foundational stories: some feminist and postcolonial perspectives.” Global Change, Peace & Security 23 (1): 5-13.

Wai, Zubairu. 2014. “The empire’s new clothes: Africa, liberal interventionism, and contemporary world order.” Review of African Political Economy 41 (142): 483-499 .

Waltz, K. N. 1979. Theory of international politics. New York: McGraw-Hill.

Waltz, K. N. (2001 [1959]). Man, the state and war: a theoretical analysis. Columbia University Press.

Weber, Cynthia. 1998. “Performative states.” Millennium-Journal of International Studies 27 (1): 77-95.

Weber, Cynthia. 1992. “Reconsidering Statehood: Examining the Sovereignty/Intervention Boundary.” Review of International Studies 18 (3): 199-216.

Wendt, A. 1992. “Anarchy is what states make of it: the social construction of power politics.” International Organization 46 (2): 391-425.

Williams, Paul D, and Alex J Bellamy. 2011. “The new politics of protection? Côte d’Ivoire, Libya and the responsibility to protect.” International Affairs 87 (4): 825–850.

Источник